Го́род, города́ — крупные населённые пункты, жители которого, как правило, не заняты земледелием или скотоводством. Города имеют более развитый комплекс хозяйства и экономики, чем на смежных с ними территориях и представляют собой концентрацию архитектурных и инженерных сооружений, обеспечивающих жизнедеятельность своего населения, постоянного и временного.
Исторически термин происходит от наличия вокруг поселения оборонительной ограды, огороды, крепости — земляного вала или стен. В Древней Руси городом называлось всякое крупное жилое место, окружённое такой оградой. Города представляют собой центры развития ремёсел, культуры, искусства, науки и технических достижений.
Город в афоризмах и коротких цитатах
...города, населённые людьми, показались мне более всего похожими на муравейники.
Нынешняя городская жизнь, которой обречена уже половина нашего населения, совершенно противоестественна, и все вы единодушно с этим согласны, ибо единодушно ежевечерне спасаетесь из города на загородные дачи.
Экономика не-гигантизма, с дробной, хотя и высокой технологией, не только позволит, но даже потребует построения рассредоточенных городов, мягких для человека.
Города сего времени ответствовали уже состоянию народа избыточного. Немецкий летописец Дитмар, современник Владимиров, уверяет, что в Киеве, великом граде, находилось тогда 400 церквей, созданных усердием новообращенных христиан, и восемь больших торговых площадей. Адам Бременский именует оный главным украшением России и даже вторым Константинополем. Сей город до XI века стоял весь на высоком берегу днепровском: место нынешнего Подола было в Ольгино время еще залито водою.[8]
— Николай Карамзин, «История государства Российского» (том первый), 1818
Когда составляли в 1862 году десятивёрстную карту империи, вовсе и обозначать не хотели этот город. Но тут поползла муха и сделала точку. Стали эту точку измерять и, оказывается, прямёхонько на наш город муха сделала: такая аккуратная была муха, все градусы соблюла, и широту и долготу. Ну, конечно, карту портить жалко, приписали тогда обозначение, — и стал город.[9]
— А. Зорич, «Так было», 1930-е
У людей скучивание принимает несколько форм, но самая мощная из них — урбанизация, собирание в городах. Достойно удивления, что у многих народов плодовитость жителей гигантских городов (в отличие от маленьких) уже во втором поколении падает настолько, что не обеспечивает воспроизводство. Город засасывает из деревни молодёжь с высокой потенциальной плодовитостью и снижает её обычно до очень низкого уровня (в среднем это 0,7 дочери на мать). Так было в Древнем Риме времен империи, так и теперь повсюду: от Нью-Йорка или Мехико до Петербурга и Москвы, Токио или Сингапура. Такие города без притока людей извне сокращали бы свою численность примерно в два раза в течение всего двух поколений (0,7 х 0,7 = 0,49). Города действуют как демографические «чёрные дыры».[6]
Уместно вспомнить, что безудержный рост городов ныне происходит не в индустриальных странах с низкой рождаемостью, а как раз в странах с высокой рождаемостью, где бы они ни были — в Азии, Африке или Латинской Америке. Стекающиеся в города-гиганты люди совсем не обязательно «находят себя». Здесь они часто влачат бессмысленное и неактивное существование. Урбанизация, сопровождающаяся коллапсированием в городах, может быть самым естественным, простым и безвредным путем снижения рождаемости в современном мире и в мире будущем.
Для социолога или демографа это неожиданный и не бесспорный вывод. Но, прежде чем отвергать его, надо понять биолога. Биолог знает, что скучивание ведет к снижению плодовитости у многих видов животных; город для него — форма скучивания, и он знает от демографа, что рождаемость в городах ниже той, которая может компенсировать смертность. Отсюда биолог делает вывод, что, какую бы разнообразную роль ни играли города в жизни людей, для чего бы они ни возникали, попутно они срабатывают как коллапсирующие скопления.[6]
Механизм депопуляции крупных городов, встроенный в модель европейской цивилизации, не является ее «летальным геном», патологией. Наоборот, ― это механизм саморегуляции, позволяющий погасить популяционный взрыв. Однако на исторический период окончания «противоположности» между городом и деревней в показателях рождаемости наложился посттравматический синдром милитаризма, рождённый предшествующим длительным периодом империализма главных стран Европы, включая Россию. В этом у нас с Европой общая судьба. Традиционный способ остановить убыль и старение населения ― иммиграция иностранной рабочей силы вместе с семьёй. Но современная депопуляция потребует слишком многочисленной миграции.[10]
Я думаю, тебе не раз приходилось видеть муравьёв: одни толпятся кучами, другие выходят из муравейника или возвращаются в него; тот тащит в дом кусочек навоза, этот торопливо несёт подобранную где-то кожуру боба или половину пшеничного зерна. <…> Так вот, города, населённые людьми, показались мне более всего похожими на муравейники.
Следует знать, что великое сокрытие <бывает> и у живущих в шумном городе,
Зачем же непременно углубляться в горы, чтобы быть в покое одиночества?[11]:84
Лес истреблять ― божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис и чувашанин. И потому еще, может быть, любят чужеродцы родные леса, что в старину, не имея ни городов, ни крепостей, долго в недоступных дебрях отстаивали они свою волюшку, сперва от татар, потом от русских людей…[12]
— Павел Мельников-Печерский, «На горах» (Книга первая), 1881
Фауна Европы очень бедна: в городах — собаки, лошади, автомобили; за городом — гуси, коровы, автомобили.
Город спит. Зачем он бодрствует? Зачем внимает ровному дыханию полуночного мира? Не на страже, не плакальщица над гробом. Человек в пустыне, который не в силах поднять веки <...> и который устал считать сыплющиеся между пальцами дни и года, мелкие остывшие песчинки.[13]
— Илья Эренбург, «Портреты современных поэтов», 1922
В сборнике «Город» я писал об увлечении людей механической цивилизацией. <…> Меня больше всего беспокоит то, что под влиянием техники наше общество и мировосприятие теряют человечность.
Действие в преданиях, составляющих сборник (в первых из них), разворачивается на фоне упадка и исчезновения городов. Я убеждён, <…> что города — анахронизм, от которого нам пора избавляться. В последние годы кризис городов стал ещё очевиднее. <…> Город пережил своё предназначение; поддерживать в нём жизнь накладно, жить неуютно, а дышать нечем.
Нынешняя городская жизнь, которой обречена уже половина нашего населения, совершенно противоестественна, и все вы единодушно с этим согласны, ибо единодушно ежевечерне спасаетесь из города на загородные дачи. И все вы по вашему возрасту хорошо помните прежние до-автомобильные города — города для людей, лошадей, собак, ещё — трамваев, человечные, приветливые, уютные, всегда с чистым воздухом, зимою многоснежные, весною через заборы на улицы льются запахи из садов; сады чуть не при каждом доме, и редко какой дом выше двух этажей — приятнейшая высота человеческого жилища; жители тех городов были не кочевники, не кочевали дважды в год, спасая детей от пылающего ада. Экономика не-гигантизма, с дробной, хотя и высокой технологией, не только позволит, но даже потребует построения рассредоточенных городов, мягких для человека. И вполне можно поставить на всех въездах шлагбаумы, пропуская лошадей и электрические аккумуляторные двигатели, но не ядовитые двигатели внутреннего сгорания, и в самом городе на перекрестках если нужно кому нырять под землю — то двигателям, а не старым, малым и больным людям.
Вот такими городами пусть украсится наш растопленный отмороженный Северо-Восток, и на то растепление пусть грохаются дурные космические деньги.
...в прежних русских городах была ещё одна особенность, уже духовная, позволявшая самым образованным людям с наслаждением жить там и не сгущаться всем в одну семимиллионную столицу: многие провинциальные города, не только Иркутск, Томск, Саратов, Ярославль, Казань, многие были значительными и самостоятельными культурными центрами. А у нас сейчас разве допустим какой-нибудь самодеятельный, самомыслящий центр, кроме Москвы? Даже и Питер затускнел совсем. Бывало, в каком-нибудь Вышнем Волочке могло появиться уникальное книжное издание большой ценности, — а разве сейчас это допустит наша идеология?
Апокалиптическое мироощущение, предчувствие надвигающейся катастрофы, которая сметёт всё внешнее, наносное, сотрёт саму цивилизацию, давно погрязшую во лжи и потерявшую смысл существования, гениально выражено в финальном кадре «Дней затмения»: главный герой, безнадёжно одинокий и лишившийся единственного друга, стоит в пустыне и смотрит в долину, где расположен город. Но вот один миг — и города уже нет, а долина пуста, как будто никаких людей там никогда и не было.[14]
— Сергей Уваров, «Игровые фильмы: „Дни затмения“», 1988
Шуберт первым почувствовал человека-сироту, первым почувствовал город как вместилище трагических переживаний, пагубность города, заброшенность человека — еще тогда, когда немного было таких городов.[15]
— Георгий Свиридов, «Шуберт, или Блаженство» (что думают о Шуберте современные композиторы), 1997
Города, как и люди, бывают сексуальные и фригидные. Можно всю жизнь прожить с человеком, так и не познав его эрос, не почувствовав. Так и любой город способен заставить вас вдруг затрепетать от оргазма или наоборот обречь на десятилетия тоскливого совместного существования.
Я прожил полтора года в Токио, но до сих пор не открыл для себя эроса этого удивительного города. Берлин отдался мне через полгода. Санкт-Петербург — через неделю. Париж — через двенадцать часов.
В каждом городе есть свой эрос.
Есть города, в которых удобно жить. Это может быть даже воспетый поколениями публицистов Урюпинск. А кое-кто рассказывал, что видел даже Варшаву, Хельсинки и Эл Эй. Но я точно знаю: Москва ― это город, в котором жить нельзя. Это город, который построен, функционирует и содержится во вред человеку. Ненависть мегаполиса к обитателю начинается со двора.[16]
Европа поразит с первого разу, когда въедешь в ворота, в первый город. Живописные домики, которые то под ногами, то над головою, синие горы, развесистые липы, плющ, устилающие вместе с виноградом стены и ограды, всё это хорошо, и нравится, и ново, потому что всё пространство Руси нашей не имеет этого, но после, как увидишь далее то же да то же, привыкнешь и позабудешь, что это хорошо.
— Николай Гоголь, Письмо Н. Я. Прокоповичу 27 сентября 1836 г., Женева
Я взял карету и поехал в Ибург — замок, находящийся на одной из самых крайних к Рейну вершин Шварцвальда: оттуда видна вся долина Эльзаса до Страсбурга. Погода была ясная, и отчетливо рисовалась линия Вогезских гор на небосклоне. Канонада прекратилась за несколько минут до моего прибытия в Ибург; но прямо против горы, по ту сторону Рейна, из-за длинного сплошного леса поднимались громадные клубы чёрного, белого, сизого, красного дыма: то горел целый город.
Я родился и вырос в деревне, люблю деревню и Море, видя в деревне милый Рай, город же ненавижу, как рабское сцепление людей, как многоглазое чудовище. Однако, в великих городах есть великая свобода и отравыпьянящие, которые уже вошли в душу и которые, ненавидя, люблю. Моя родина — деревня Гумнищи, Шуйского уезда, Владимирской губернии.[2]
Ненавижу пошлость женской городской буржуазной жизни. Лучше стирать, готовить, ходить за садом. Люблю прогулки на велосипеде, беготню с собаками, вечернюю тишину деревенского дома.
— Вместо травы ― асфальт, вместо деревьев ― стены, вместо синего неба над головой ― дым и муть. Скрежет машин вместо пения птиц, гул толпы вместо лесной тишины, топот ног вместо плеска волн. Городское бесприродное детство.[5]
Худо в большом городе деревенскому жителю! не знаешь, куда голову приклонить. А как попадёшься в такой благодатный дом, как здешний, так и не увидишь, как душу потеряешь.
… ночь одевала мраком город, над которым вился туман и, подымаясь, исчезал в лучах. О, если б все дурные желания испарялись ежедневно из больших городов, и любовь к человечеству освежала сердце вместе с благодатною росой! Но природа отдыхает и очищается, а злому человеку нет отдыха, нет освежения. Чертополох сидел в мрачной задумчивости на высокой горе и вперял взоры в город, как будто хотел его поглотить.
Что за город, любезный товарищ! что за великолепие! что за огромность! Пролетая через него, я верил баснословному преданию, что здесь некогда были два города, из которых один назывался Москвою, а другой собственно Петербургом, и они были отделены друг от друга едва ли не степью. <...>
… мы залетели к экватору, но лишь на короткое время, посмотреть начало системы теплохранилищ, которые отсюда тянутся почти по всему северному полушарию; истинно, дело достойное удивления! труд веков и науки! Представь себе: здесь непрерывно огромные машины вгоняют горячий воздух в трубы, соединяющиеся с главными резервуарами; а с этими резевуарами соединены все теплохранилища, особо устроенные в каждом городе сего обширного государства; из городских хранилищ тёплый воздух проведён частию в дома и в крытые сады, а частию устремляется по направлению воздушного пути…
Вообрази себе, мой друг, что городом называют здесь грязную улицу, обставленную маленькими кривыми домами, из досок, кажется, цветом похожих на шафран и земляные груши; в лавках рядом с пастилою лежит жёлтое мыло и сальные свечи; у двери вяжет чулок безобразная баба, и перед ней ― о ужас! прегрязные сельди в корыте, и с ними пустые помадные банки.[1]
— Василий Вонлярлярский, «Ночь на 28-е сентября», 1852
— Ну, так сорви мне пару огурчиков.
— Нетути. Мы только арбузы сеем.
— Ну, а ещё что сеете? Лук, например?
— Нетути. Мы лук из городу покупаем!
«Вот те на! — подумал он. — Деревня из города зеленью довольствуется». <...>
— Умеренны, нечего сказать. — И он замолчал, размышляя о том, как немного нужно, чтобы сделать человека похожим на скота. А какая благодатная земля! Какие роскошные луга и затоны уральские! И что же? Поселяне из городу лук получают и... И он не додумал этой тирады; извозчик прервал её...
Иван Кузьмич Мясников, купец и фабрикант, покончив дела, за которыми нарочно приезжал в губернский город, возвратился в грязноватый нумер грязноватой гостиницы, приказал запрягать лошадей и стал собираться в дорогу.
― Что ж, Иван Кузьмич, мало погостили у нас? ― помогая уложить весьма небольшое количество вещей отъезжавшего, говорил трактирный слуга. ― Право, совсем и не погуляли в городе-то…
― Нагуляюсь потом. ― Слава богу, хоть отделался![17]
— Глеб Успенский, «Новые времена», 1873
На правом берегу реки из дымки утреннего тумана вставал город с позлащенными солнцем кровлями и множеством остроконечных и приплюснутых, хрупких и отшлифованных, словно гигантские драгоценные камни, воздушных колоколен, круглых и четырехугольных башен, увенчанных геральдическими коронами, шпилей и звонниц, а надо всем этим готическим лесом верхушек церквей взметнулась острая соборная игла, изумительная бронзовая игла, до странности уродливая и несоразмерная, высочайшая в мире.
…В городе было три кабака, и все жители целый день и добрую половину ночи шагали по треугольнику из одного в другой. Каждому было отлично известно, что ему делать со своими деньгами.
Крикливый, бойкий город оглушал, пестрота и обилие быстро мелькавших людей, смена разнообразных впечатлений ― всё это мешало собраться с мыслями. День за днём он бродил по улицам, неотступно сопровождаемый Тиуновым и его поучениями; а вечером, чувствуя себя разбитым и осовевшим, сидел где-нибудь в трактире, наблюдая приподнятых, шумных, размашистых людей большого города, и с грустью думал: «У нас, в Окурове, благообразнее и тише живут…»
Шумная, жадная, непрерывная суета жизни раздражала, вызывая угрюмое настроение. Люди ходили так быстро, точно их позвали куда-то и они спешат, боясь опоздать к сроку; днём назойливо приставали разносчики мелкого товара и нищие, вечером ― заглядывали в лицо гулящие девицы, полицейские и какие-то тёмные ребята.[18]
Среди пугающего неожиданного завывания автомобильных гудков, бешеных звонков трамваев, немолчного топота лошадиных копыт, мелькания электрических лампочек и головокружительного верчения кинематографических лент, среди несущейся по громадным улицам обезумевшей от желания жить толпы, среди театров с пряными, развратными, испорченными, как старый сыр в угоду гурману, — пьесами, среди всего этого бродят растерянные люди с потухшими тусклыми взорами, и никто не подозревает — какие странные, неслыханные болезни носят они в себе…
Утром пили чай в ветхом бараке, где была кухня, и уходили к насыпи. В обед ели убийственную в своём однообразии постную чечевицу, полтора фунта чёрного, как антрацит, хлеба.
Это было всё, что мог дать город.
С борта парохода было видно, как блестят омытые дома. Огни города дробились в ниспадающей завеседождевых капель. Я смотрел на город, на пристань и думал, что, может быть, вижу все это в последний раз. Но мне было весело. Несколько дней назад я так же смотрел с борта парохода на огни другого города и с нетерпением ждал отплытия на родину. А сейчас мне казалось, что именно теперь-то я и уезжаю на родину.[19]
— Николай Шпанов, «Старая тетрадь», 1930-е
Война нависала над нами, как грозовая туча. Город заполняли беженцы с запада и раненые с востока, и там, где они жили, лежали или останавливались, постоянно шёл разговор о таких страшных вещах, как ковровая и утюжная бомбёжка, о том, что в городе стоят кварталы чёрных развалин, что людей заваливает в бомбоубежищах и они гибнут там. Рассказывали, как из зоопарка после бомбёжки вырвались звери и метались по улицам.
— Юрий Домбровский, «Обезьяна приходит за своим черепом» (Пролог), 1944
Человек, брошенный женщиной, может обругать непостоянство и найти себе другую женщину; человек, покинутый другом, может проклясть коварство и поискать себе другого друга; но тому, кто утратил часть самого себя, остается только молча, без слез сжать губы и ехать из большого города в большой аэропорт, чтобы войти в большой самолёт, сесть, застегнуть ремни и ждать, когда моторы, взревев, унесут его по воздуху в другой большой город, где его никто не встретит, где ему некого будет извещать о своем прибытии, где он сразу отправится в еще один безликий отель и будем молиться, чтобы где-нибудь, когда-нибудь ему была дана безмерная радость — вновь воссоединиться с собой.
А дождь будет падать на пустой город, размывая мостовые, сочиться сквозь гнилые крыши… Потом смоет всё, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать. …Будет падать и падать, а потом земля напитается, и взойдёт новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной.
Теперь, когда прошло столько лет и видны все дороги и тропки как на ладони, ветвившиеся с того затуманенного далью, забытого перекрестья, проступает какой-то странный и полувнятный рисунок, о котором в тогдашнюю пору было не догадаться. Вот так в песках пустыни открывают давно сгибшие и схороненные под барханами города: по контурам, видимым лишь с большой высоты, с самолёта. Многое завеяно песком, запорошено намертво. Но то, что казалось тогда очевидностью и простотой, теперь открывается вдруг новому взору, виден скелет поступков, его костяной рисунок ― это рисунок страха.[20]
— Юрий Трифонов, «Дом на набережной», 1976
С улицы, из дождя, Город выглядел размытее, серее и всегда была видима только часть его. А отсюда, с высоты, через пламя, сухой воздух и дождь, Город чуть трепетал, отделялся от земли и плыл, как будто наконец перестал притворяться и стал таким, каким он был на самом деле.
Пока Город сопел, и потел, и видел вещие сны, бедные души грешников, обгоняя друг друга, как воздушные шары, полные высоты, торопились сквозь дождь туда — отсюда. А тела? В городе, в котором постоянно идёт дождь, это ли проблема? Всё растворимо — и тело тоже.
Здесь начинается город, или, наоборот, заканчивается, ― смотря что считать началом, а что завершением, ― белые купола, подпирающие небо, на котором грубые мазки пылают и акварелью размыт угасающий жар, ― или небольшую часовню, за которой ― внезапная тишина, тишина полная, насыщенная, пропитанная ароматами ладана, кипариса, вечности. Сюда приходят, чтобы остаться, ― вот эта скамья напротив кладбища приглашает к уединению...[21]
Город гибнет. Люди с ним.
Суша ― дно. Последних весть. Море с полчищем своим
Все грозит в безумстве снесть.[3]
— Велимир Хлебников, «Точно кровь главы порожней...» (из сборника «Гибель Атлантиды»), 1912
О, как сладко я дышал!
Я не думал никогда,
Что бывает хороша Жизнь не только в городах...[25]
— Николай Дементьев, «Помнишь — блеск весёлых глаз...», 1926
Итак, оборвано чувство родства.
Я разлюбил тебя, Тацит;
Город тащил меня, город звал
Тысячью ассоциаций.[26]
— Илья Сельвинский, «Ветер», 1926
И только «тогда» начальник бригады Не уяснил, ― как паровоз перехожие калики, ― Как мог человек за четыре декады Выстроить город на кальке.
А сам архитектор? Более уверенный, меткий,
Он входил в преддверие второй пятилетки.[27]
Там, вдалеке ― говорливый и суетный город, С криками радио, с блеском реклам и витрин. С жаждой сенсаций и скукой пустых разговоров, С мерным жужжаньем тяжелых и мертвых машин.
Это все там, за горящим во тьме ожерельем
Странной тоской овевающих зыбких огней, ―
Здесь же мы только вдвоем, как в неведомой келье,
В мраке и в звездах, как в призрачном царстве теней.[28]
— Григорий Сатовский-Ржевский, «За стеной», 1942
Покачиваюсь в полусне, молчат мои соседи.
И снится будущее мне ―
как город на рассвете. Еще развозят теплый хлеб ― и хлебный запах следом. И светофор еще нелеп своим пристрастным светом.
Еще такая высота
в незамутненных лужах.
Еще такая чистота
на улицах и в душах.[4]
Белый снег, серый лёд,
На растрескавшейся земле,
Одеялом лоскутным на ней,
Город в дорожной петле. <…>
Городу две тысячи лет,
Прожитых под светом звезды
По имени Солнце.
Год за годом растут большие города.
Всё для народа в любое время года
Нам навстречу встаёт великая страна.
Так добрый вечер, привет с большого бодуна.
Привет с большого бодуна.
↑Карамзин Н.М. История государства Российского: Том 1 (1803-1818)
↑В. В. Абашев, А. Ф. Белоусов, Т. В. Цивьян. Геопанорама русской культуры: Провинция и её локальные тексты. — Москва: Языки славянской культуры, 2004 г.
↑Альберт Баранов. Депопуляция ― социальный вызов государству. — М.: журнал «Звезда», №1, 2001 г.
↑Чжан Бо-дуань, перевод Е.А.Торчинова Главы о прозрении истины. — СПб.: Центр «Петербургское востоковедение», 1994. — 344 с.